Уильям Кентридж: «Я повернулся спиной к политике»

До 4 декабря 2011 года в Центре современной культуры «Гараж» проходит выставка южноафриканского художника Уильяма Кентриджа «Пять тем». О жизни и судьбе с Кентриджем поговорил критик Валентин Дьяконов.

Уильям Кентридж. Автопортрет. Фрагмент. 1998. Собрание Бренды Поттер и Майкла Сэндлера. Фото: Marian Goldman Gallery, New York

Валентин Дьяконов: Ваши предки, литовские евреи, бежали от погромов в Южную Африку. Почему именно туда, а не в Штаты, например?

Уильям Кентридж: Большинство африканских евреев из Литвы. Это можно списать на историческую случайность. Одна судоходная компания возила английских шахтеров в Африку. Потом на африканских шахтах стали использовать дешевый труд местных, и возить стало некого. Компания проложила новый маршрут — из Литвы в Англию, из Англии в Южную Африку. Не все литовские евреи обосновались там, многие уехали в США или Аргентину. Но в Африке сложилась крупная диаспора.

В.Д.: Ее представители быстро стали элитой?

У.К.: Начинали они с глубочайшей бедности. Но верили в образование. Мой отец получил высшее образование, а у меня уже был выбор: либо получить полезную профессию, либо заниматься искусством. За поколение до меня художников в семье быть не могло — нужно было прежде всего работать и обеспечивать финансовую стабильность.

Уильям Кентридж. Акт III, сцена 9. Из портфолио из восьми гравюр «Убю говорит правду». 1996. Плотный грунт, мягкий грунт, акватинта, сухая игла, гравирование. Собрание художника. Сourtesy Marian Goodman Gallery, Нью-Йорк и Goodman Gallery, Йоханнесбург. © 2011 William Kentridge. Фото: John Hodgkiss

В.Д.: Значит, на вас в семье особо не давили?

У.К.: Мои родители — юристы, но они не настаивали на том, чтобы я последовал их примеру.

В.Д.: Ваш отец боролся с апартеидом. Должно быть, ваша семья не чувствовала себя в безопасности?

У.К.: Понимаете, политический режим в Африке сильно отличался от тоталитаризма в Восточной Европе. У моего отца были клиенты, не согласные с режимом, но сам он никогда не был диссидентом и не принадлежал к политическому подполью. Так что его не трогали. Что касается культуры, то много цензуры было на телевидении. Писателям запрещали печатать некоторые книги. В театре за чернокожими следили намного пристальнее, чем за белыми. А художников почти не трогали. Они слишком маргинальны. Государству было легче ставить их в пример и говорить, что у нас открытое общество и свобода слова, чем запрещать. По крайней мере я никогда не чувствовал угрозы.

Container imageContainer image

В.Д.: Как и у нас, в ЮАР случилась резкая смена власти. Нельзя сказать, что изменения были только положительными. Новый мир оправдывает ожидания борцов с режимом?

У.К.: С одной стороны, в ЮАР сложилась новая элита. И это не только борцы с апартеидом, изгнанники, вернувшиеся на родину, — среди влиятельных людей много белых бизнесменов, у которых дела и до падения режима шли неплохо. Экономика, правда, у нас не настолько развита. Никто не кичится огромными деньгами. В ЮАР нет бизнесменов, которые могут позволить себе купить футбольный клуб из высшей лиги Великобритании. Конечно, не все ожидания простых людей оправдались. Если живешь в деревне, то сталкиваешься с плохим образованием, медицинское обслуживание лучше, но назвать его хорошим нельзя. С другой стороны, если ты умный чернокожий парень, у тебя есть возможность учиться, поступить в университет. Появились возможности, о которых раньше нельзя было и мечтать. Политическая жизнь у нас вроде бы поживее, чем у вас, судя по тому, что о России пишут. Но Россия во много раз больше, тут сложнее что-то изменить. У нас параллельно запущены два сценария — оптимистический и пессимистический. На каждую катастрофу приходится не менее впечатляющий успех.

В.Д.: У вас экзотический бэкграунд — ЮАР, апартеид. Удивительно, что вы решили взяться за русскую культуру и работать с ее материалом, от Гоголя до авангарда и политических процессов 1937 года.

У.К.: В случае «Носа» я занимаюсь своеобразной реконструкцией авангарда. И не уверен, что она правильная. Вообще-то я волнуюсь насчет того, как мои работы примут в России. Вдруг на самом деле все не так? Человек вне традиции более свободен по отношению к ней. Знаете, немцы ставят Шекспира интереснее, чем англичане, — на немцев не давит 400-летняя традиция. И мне легче сталкивать в одной работе самых разных людей, не думая о том, были ли они в действительности единомышленниками. Мне не важно, дружили ли в реальности Маяковский с Дзигой Вертовым, я ищу в них нечто похожее. В любом случае у художника меньше ответственности, чем у исследователя, которому важно как следует аргументировать свои сопоставления. Впрочем, авангард не делался о России как таковой. Он создавал некие рамки мышления об искусстве, политике, языке. В нем чувствуется необычная попытка наладить связь между миром воображения и реальностью.

Container imageContainer image

В.Д.: А для вас русская культура — живая? Или мы, как Италия, живем прошлым?

У.К.: Трудный вопрос. Я знаю художников из России, но они тут не живут. Кабаков, например... О современных российских писателях или композиторах я не имею ни малейшего представления. Существует разрыв.

В.Д.: Вы выбрали повесть Гоголя, потому что есть опера Шостаковича?

У.К.: Нет. Гоголя я прочел случайно. Купил в аэропорту книгу и восхитился. Рассказывал каждому встречному, какая прекрасная вещь «Нос». А потом мне кто-то рассказал о Шостаковиче. И когда Метрополитен-опера заказала мне постановку, я предложил им Шостаковича — сами они не собирались ставить эту оперу. Причем мне понадобилось время, чтобы понять музыку и полюбить ее. Со второго раза она слушается легче, чем с первого, с четвертого легче, чем со второго и так далее. Теперь-то я знаю ее наизусть.

В.Д.: Вас часто воспринимают как политического художника. Как по-вашему, сколько реальной жизни должно быть в произведении искусства? Художник — участник политического процесса или «маленький человек», наблюдатель?

У.К.: В 1970-е годы я был работником южноафриканского агитпропа. Сотрудничал с профсоюзами. Рисовал плакаты, ставил спектакли для рабочих. В какой-то момент мне пришлось прекратить эти занятия — слишком велик был разрыв между тем, что я создавал для других людей, по их заказу, и тем, в чем я был лично заинтересован. Поэтому я стал делать вещи для себя в надежде, что связь с окружающими наладится сама собой. В каком-то смысле я повернулся спиной к политике и закрылся в мастерской, отказавшись от следования конкретным задачам в духе ленинского «Что делать?». Я допускал в творческий процесс трогавшую меня реальность, но не пытался соответствовать ожиданиям внешнего мира. Я верю в то, что художник должен быть предан своей работе, и тогда в произведении проявится его личность.

Уильям Кентридж. Рисунок к опере «Волшебная флейта». 2004–2005. Бумага, уголь, пастель, цветной карандаш. Собрание художника. Courtesy Marian Goodman Gallery, Нью-Йорк и Goodman Gallery, Йоханнесбург. © 2011 William Kentridge. Фото: John Hodgkiss. Courtesy автор

В.Д.: У вас есть зрители в Йоханнесбурге?

У.К.: Да, есть. Конечно, их мало, это маргинальная аудитория, как везде в мире. Но недавно я делал там перформанс вроде того, что я показывал в «Гараже». Зал был полон. Люди, конечно, не висели на люстрах, но тем не менее. В ЮАР покупают мои рисунки. Там пока не видели «Нос» в моей постановке, но предыдущий мой опыт в опере, «Волшебную флейту», мы в Йоханнесбург привезли, хоть и с огромным трудом. Я не хочу быть изготовителем из третьего мира, который делает продукт для потребления на Западе.

В.Д.: Я часто вижу ваши рисунки на ярмарках. Понятно, что они связаны с конкретными фильмами. Вас не беспокоит, что покупатели рисунков не будут иметь адекватного представления о контексте их создания?
 
У.К.: Нет. Я обычно радуюсь, когда удается что-то вынести из мастерской, потому что не хочу быть заживо погребенным в тоннах бумаги. Иногда я вижу рисунки на стенах в домах коллекционеров и думаю: «Не надо было отдавать их на продажу». Начинаю нервничать, что хозяин дома снимет картинку со стены и потребует деньги назад. Иногда восхищаюсь: «Вот бы я сейчас так рисовал!». Действительно, большинство рисунков сделаны специально для фильмов. Но есть и независимые от них работы, подчас мало отличающиеся от конкретных кадров.

Уильям Кентридж. Время энтузиазма. Из инсталляции «Я не я, и лошадь не моя». 2008. Кадр из видео. Собрание художника. Courtesy Marian Goodman Gallery, Нью-Йорк и Goodman Gallery, Йоханнесбург. © 2011 William Kentridge. Фото: John Hodgkiss. Courtesy автор

В.Д.: Многие критики отмечают возросший интерес к перформансу и вообще к живому действию. Они видят в этом выход из кризиса в искусстве. Куратор Франческо Бонами говорил об этом на своей лекции в Москве: объектно ориентированное искусство вошло в фазу маньеризма, а эфемерные виды творчества как раз на подъеме. У вас похожие ощущения?

У.К.: Нет, отнюдь. Я завишу от продажи конкретных вещей, они оплачивают другие проекты. Я действительно делаю все больше перформансов, но для меня это возвращение в школу актерского мастерства, которую я прошел в Париже. Кроме того, по мере роста моей известности мне все чаще приходилось выступать публично с рассказами о своих работах. Такой «сухой театр». Формат лекций мне не близок, так что пришлось выдумать что-то новое.

В.Д.: От лица молодых художников России хочу спросить: каким образом вас открыли?

У.К.: Мне очень повезло. Когда апартеид пал, в Йоханнесбурге прошло две биеннале современного искусства. Я участвовал в обеих. После первой меня пригласили на биеннале в Сиднее. На второе приехала Катрин Давид, она как раз собирала легендарную «Документу Х». К счастью, ей понравились мои фильмы, и я попал на «Документу» в Кассель.

Уильям Кентридж. Рисунок для II Sole 24 Ore (Хождение по миру). 2007. Бумага, уголь, гуашь, пастель, цветной карандаш. 213,5 x 150 см. Собрание художника. Сourtesy Marian Goodman Gallery, Нью-Йорк и Goodman Gallery, Йоханнесбург. © 2011 William Kentridge. Фото courtesy Marian Goodman Gallery, Нью-Йорк

В.Д.: Был ли в вашей жизни момент, когда вы почувствовали: «Да, я готов к тому, чтобы показать свои работы миру»?

У.К.: Да, был. Через год после того как я осознал себя художником, в 1986-м, у меня была выставка, довольно успешная. После нее я собрал портфолио и отправился в Нью-Йорк. Большинство галерей отказывали с порога, даже не заглядывая в мои папки. И знаете, тогда я не чувствовал, что это неприятно. Благодаря друзьям мне удалось-таки показать работы разным людям. А через несколько лет у меня была выставка в лондонской галерее, и туда пришла начинающая художница с портфолио под мышкой. Увидев ее, я побежал в туалет. Меня вырвало. Так вышло скрытое напряжение. Все-таки это очень унизительно — ходить и предлагать себя.

В.Д.: Вы чувствовали, что вписываетесь в западный мир?

У.К.: Во времена апартеида у художников не было особой надежды на то, что культурная блокада прорвется. Но и давления внешнего мира мы не испытывали. Не пытались делать искусство точно так же, как на страницах Flash Art и Art In America. А для современных студентов это проблема. Они знают, как выглядит современное искусство, но что-то свое придумать труднее. На первых западных выставках я думал: «Конечно, я рад, что я здесь. Но какое отношение мои работы имеют к искусству, которое здесь показывают?». В целом я и сейчас так себя чувствую.

Публикации

  • Кентридж и другие

    Критик Валентин Дьяконов порылся в мировой культуре и гуманитарной науке и нашел пять рифм к выставке «Уильям Кентридж. Пять тем» в «Гараже»

События

Персоны

Читайте также


Rambler's Top100