Круглый стол: может ли абстракция говорить?
Дискуссии об абстракции чаще всего сводятся к анализу формальных характеристик: выбор цвета и материала, размера холста или способа нанесения краски — и тому эффекту, который все эти решения производят. Однако за внешним воплощением часто скрываются — и так же часто остаются незамеченными — сюжеты и темы, общественные дискуссии или исторические события, которые абстракция стремится отразить. Именно этот потенциал абстрактного искусства осмысляется в художественной практике Ивана Новикова, в частности в его последней серии «Синий». Методология проекта, выстроенного вокруг монохромных живописных полотен и минималистичного лишь на первый взгляд подхода художника, стала поводом для обсуждения ряда сложных вопросов — от политичности художественного выбора и отношений искусства и текста до производства знаний и места документации в эпоху цифрового воспроизводства. Как сегодня абстракция становится способом выразить то, о чем трудно или невозможно говорить напрямую, и где заканчивается ее возможность быть услышанной, обсуждают автор проекта Иван Новиков, его куратор Александра Урбановская, художник Николай Алексеев, критик Анастасия Хаустова и исследовательница Лера Конончук.
![]() Александра | ![]() Лера | ![]() Иван |
![]() Анастасия | ![]() Николай |
Александра Урбановская: Вопрос о том, может ли абстракция говорить, то есть выражать какие-то идеи, отражать события и ставить вопросы, был сформулирован с отсылкой к эссе американского философа Гаятри Спивак «Могут ли угнетенные говорить?». Если размышлять в этом ключе об абстракции, становится понятно, что роль главного угнетенного может занять буквально любое направление: фотография, перформативные практики, живопись в широком смысле. Таким образом, проблему можно сразу поставить шире: способно ли искусство говорить? Мы рассмотрим искусство как альтернативную форму говорения на примере абстракции, потому что именно она неоднократно на протяжении своего существования обращалась к границам эстетических возможностей формы, особенностям и автономии художественного языка.
Поводом для дискуссии стал проект Ивана Новикова «Синий», поэтому я хочу начать с разговора о нем. Иван, можешь рассказать об этой серии, о своей художественной практике в целом и о тех методологиях, на которые ты опираешься и которые развиваешь?
Иван Новиков: Идея проекта «Синий» родилась три года назад как попытка отрефлексировать ситуацию некоторой тупиковости моего собственного мышления, зацикленности на прошлом и истории. В рамках проекта я решил делать работы, которые должны были как-то осмыслять образ будущего. Ничего определенного в тот момент я представить не мог, поэтому отправной точкой выбрал синий экран телевизора — своего рода заглушку на волне, где нет вещания и бесконечный входящий поток образов и информации прерван. Так я ограничил свои художественные средства до синих монохромных картин. Ключевое условие, которое я себе поставил, — создавать синие монохромы до некоего «будущего мира» (в общем-то плохо мной на тот момент определенного). Позже я, конечно, осознал наивность и недальновидность моей формулировки. Убрав из своей палитры и пластических методов огромный спектр возможностей, я стал воспринимать художественное высказывание совершенно иначе. Если вы изо дня в день пишете только синие картины, вы либо сойдете с ума, либо начнете видеть мир по-другому.
На собственном опыте я понял механизм институциональной критики художника Даниеля Бюрена: скупость формальных средств обнажает социальные условия репрезентации искусства. Эстетический опыт — как художника, так и зрителя — позволил мне через синие полотна увидеть трудновыразимые окружавшие меня общественные явления. При этом методологически я опирался на не очень известный у нас, но когда-то сильно поразивший меня опыт: творческий путь художников южнокорейского направления тансэкхва, в частности Ли Уфана и Чон Санхва, которые в условиях сложного социально-политического контекста Южной Кореи в 1970-е годы начали активно использовать монохромную абстракцию. С ее помощью они пытались говорить о вопросах идентичности и раскола в обществе. Их молчаливое искусство позволяло избегать апроприации разнообразной политической пропагандой.
Думая об актуальной событийной повестке и сопутствующих ей дискуссиях, я понял, что зафиксировать, отобразить и репрезентировать ее крайне сложно. Так я, собственно, поставил себе цель каким-то образом если не показать эти дискуссии, то говорить о них. Синие монохромные картины казались мне единственным возможным способом.







Конечно, я опираюсь на вполне понятную логику и теоретическую основу, которую описал историк искусства Марк Годфри. В книге «Абстракция и Холокост» он объясняет, как художники вроде Эда Рейнхардта, Марка Ротко и Барнетта Ньюмана говорят о Шоа как о крайне значимом, но невыразимом событии. Косвенно показать трагедию Холокоста им позволил абстрактный метод. Другой пример — цикл произведений «Элегия Испанской республике» Роберта Мазервелла, посвященный гражданской войне в Испании. Режим генерала Франко не позволял говорить о трагедии Испанской республики, проигравшей гражданскую войну, но в то же время не говорить об таком событии, повлиявшем на всю мировую историю и историю Европы, было невозможно. Мазервелл, собственно, предложил серийный способ — он написал более сотни абстрактных картин, в некотором роде отразивших историю этой войны. Так он включил зрителя, быть может, отчасти насильно, в дискуссию о том, что его непосредственно могло и не касаться. Последний, более современный пример — эфиопско-американская художница Жюли Мерету, которая обращается к социальному, историко-политическому и критическому анализу окружающего ее контекста, работая с архитектурными чертежами, схемами и флагами, в результате превращая их в крупномасштабные абстрактные полотна.
Я думаю, абстракция — это метод или даже модус художественного состояния, позволяющий донести некоторые действительно сложно формулируемые и плохо отображаемые смыслы и проблематики, которые невозможно показать из-за какого-то конкретного социально-политического контекста. Одновременно она [абстракция] актуализирует обсуждение того, что ускользает от эстетического опыта — прежде всего, самого контекста высказывания.
Александра Урбановская: В контексте выступления Ивана абстракция упоминалась как метод говорения. Анастасия, а чем, по вашему мнению, методологически непрямое высказывание в живописи отличается от некоторого иносказательного или аллегорического высказывания в тексте. Расходятся ли они по своей природе, или это близкие вещи?
Анастасия Хаустова: Как я поняла, Иван продвигает тезис о том, что абстракция в нашем русскоязычном современном контексте не просто способна быть политической, а только таковой и является. Три года назад я часто листала ВКонтакте страницу сообщества «АХУХУ» (Ассоциация худших художников), которое позиционирует себя как маргинальное объединение именно современных молодых художников, пытающихся передать дух времени и окружающую действительность. Там представлены в основном фигуративные картины, часто сопровождающиеся текстом — лозунгами, например.
Мне же кажется, что абстракция нерепрезентативна — в этом ее сущность: она ничего не сообщает, кроме самой себя. Абстракция — некоторое разворачивание живописи в пространстве холста, возможности краски и так далее. А фигуратив как раз дает понятную для прочтения картинку. В этом смысле абстракция, грубо говоря, «ненародная», потому что часто непонятна людям. И здесь я готова спорить с левыми, как мне кажется, тезисами Ивана, для которого абстракция в русскоязычном контексте эмансипаторна. В то же время я долго изучала такое явление[1], как зомби-формализм. В тексте «Флиппинг и всплеск зомби-формализма» Уолтер Робинсон пишет о том, что в современном мире абстракция давно апроприирована рынком, подвержена флиппингу.



Вопросы интерпретации для меня важны и как для человека, работающего с текстом, и при осмыслении публичной выставочной деятельности. Мы привыкли, что на выставке обязательно есть текст, который нам все объяснит, если мы сами увиденное не понимаем. Я преподаю письмо для художников и кураторов и часто говорю студентам: «Хватит писать тексты к своим выставкам, или хотя бы выходите в поэтику, в художественную литературу». Конвенциональные, скучные тексты не то чтобы всем надоели, но как будто уже тоже ничего не сообщают.
Важная для меня фигура в этом вопросе — исследовательница звука Саломея Фёгелин, которая в тексте «Письмо sonic fictions: литература как портал в возможность художественного исследования» пишет о том, что литература и искусство должны быть соучастниками, но текст ни в коем случае не должен, грубо говоря, кастрировать потенциал языка искусства. У искусства есть свой особый язык, и мы должны научиться прислушиваться к нему, понимать его по возможности в обход текста.
В этом смысле вернисаж выставки «Синий» меня озадачил. Я еще не успела ничего посмотреть, как мне уже говорят: «Это про то, про другое, про третье, вот такая здесь мысль заложена». То есть непосредственной встречи с полотнами как таковыми, без текстового или интерпретационного экрана, у меня не случилось. Поэтому, придя на выставку во второй раз, я поставила себе задачу обнулиться и попробовать увидеть работы вне интерпретаций. Я их понимаю, я их принимаю, я их уважаю, но может ли абстракция поговорить со мной сама по себе? Я долго ходила, всматривалась в работы, и для меня в этом проекте воплотилось то, что называется «великий образ не имеет формы». В одноименной книге французский философ, синолог Франсуа Жюльен проводит компаративистский анализ европейской и китайской живописи. Он рассуждает о специфике китайской живописи, которая репрезентирует не просто горы, леса и прочие элементы пейзажа, но саму жизнь, ее пульсацию и течение времени.
Когда я узнала, что в каждом из синих холстов Ивана от 15 до 60 слоев краски, то поняла, что я это даже физически ощущаю — чувствую время, которое было вложено в произведения. Но я не испытываю того же, когда смотрю на фотографии — с точки зрения фотографируемости работы абсолютно не схватываются, их нужно видеть вживую. Это чистое разворачивание медитативного присутствия. Дальше можно уже более философски осмыслять свою жизнь и свое место в этой истории: кто я по отношению к этому пейзажу — вроде вечному, а вроде текучему.
Александра Урбановская: Анастасия упомянула статью «Письмо sonic fictions…», которая среди прочего затрагивает вопрос о том, что разработка новых языков размывает функцию речи как способа достижения договоренности. Иван, хочу обратиться с вопросом к тебе: в чем созидательная сила говорения за пределами возможности договориться?
Иван Новиков: На самом деле вопрос не только в акте говорения, но и в его возможности. Допустим, та или иная форма искусства может что-то говорить, но еще не существует общественного договора о том, как эту речь понимать. Тем не менее здесь важен именно акт говорения, манифестации языка, того, что некоторая общность существует. Я продвигаю идею о том, что абстракция — это субалтерн, нечто угнетенное и лишенное языка. Соответственно, возможность говорения — некоторое право, которое важно каким-то образом манифестировать, проговорить или хотя бы иметь в виду. Другое дело, что, действительно, возможность говорить, в моем представлении, первоочередна по отношению к договоренности. Потому что в противном случае договоренности не будет: если вы не можете говорить, если вас лишили языка — вы не договоритесь.



Александра Урбановская: Ранее прозвучало, что сам выбор художественного средства может являться для художника выбором политическим. В этой связи я хочу спросить у Леры, насколько теоретическая разработка того или иного художественного языка в каком-то смысле парализует автора? Мой вопрос связан в том числе с тем, что в последние несколько лет абстракция предъявляется как некоторая безопасная форма. Учитывая, что академическая живописная традиция поддерживает фигуратив, предъявление абстракции как безопасного языка обнуляет политический заряд этого выбора в рамках современного искусства.
Лера Конончук: Мы будто бы рассматриваем выставку Ивана как парадигматическую, но она таковой не является — по крайней мере, для современного российского искусства. Что касается императива фигуративности в международном контексте, в последние годы там действительно появляется много фигуративных произведений, а абстракция, казалось бы, уступает им место. Вы говорите о выборе абстракции как политическом, потому что для академического художника в России сегодня выбор этого языка как бы неочевиден. Но мне не кажется, что абстракция уходит на второй план. С одной стороны, огромное количество выразительных возможностей уже разработано и художники выбирают из существующего репертуара. Соответственно, любое средство оказывается насыщено своей генеалогией — теми смыслами и контекстами, которые оно воплощало на протяжении истории использования. С другой стороны, у публики есть некоторое принятие абсолюта любой формы — то есть сделать какое-то откровенное политическое заявление самой формой или самим материалом сегодня довольно сложно.
Моя позиция здесь отчасти противоположна позиции Анастасии, которая пыталась посмотреть на абстракцию как таковую, отбросив всю дискурсивную шелуху. Я же считаю, что работа Ивана — это в первую очередь концептуальная абстракция. В таком случае, как говорил, скажем, Дэвид Джослит, эта живопись вписана в сеть: здесь есть не только абстракция, но и форма инсталлирования, кураторские тексты. Я не вижу проблемы в том, что мы не можем вычленить из самого абстрактного полотна какой-то смысл, потому что речь в этой сети является таким же актором и в равной степени участвует в формировании выставки как высказывания. Даже то, что работы передвигались зрителями в течение выставки, создает определенный смысловой слой. Здесь все нужно воспринимать в совокупности. Возможно, политичность этого высказывания заключена в медиуме, но для меня его медиум — не абстрактная живопись, а что-то другое. Нам еще нужно его придумать. Может быть, этот медиум — синий, или телевизионный экран, или какой-то сгусток из названных понятий.
Александра Урбановская: Николай, а как разнится восприятие высказывания — прямого или непрямого — непосредственно в момент его предъявления и ретроспективно, через какое-то время?
Николай Алексеев: Я буду рассуждать с точки зрения своего педагогического опыта и некоторых художественных интуиций. Как мне кажется, для нового поколения художников естественным инструментом зрения и общения с миром стали нейросети. Это новое поколение общается с помощью мемов и гифок, находится в какой-то бесконечной циркуляции альтернативных образов — неважно, что изображено, важен сам процесс коммуникации, производство общественных отношений. Нам говорит не картинка, нам говорят контексты вокруг нее: кто отправляет, кому отправляет, с помощью каких алгоритмов.
Я вижу этот слом оптики, потому что мое художественное поколение чуть старше и мы росли тогда, когда широкополосный интернет еще не был нормой, а только появлялся. Я говорю о своих коллегах из Воронежа — если можно так выразиться, Воронежской школе искусства, — у которых уже в то время на уровне художественной интуиции возник общий взгляд на изображение и его необязательность. Например, Иван Горшков работает с абсолютно фигуративными образами: это могут быть фотожабы, мемы, конкретные картинки или предметы — например, бутафорские колбаски. Он использует их как своего рода кисть в графическом редакторе. То есть важен не сам предмет, а вся логистическая сеть производства и сбыта этих образов — от китайских заводов, инженеров, рабочих через маркетологов к конечному потребителю. На своих выставках я тоже очень необязательно отношусь к изображению. На разных выставках могу использовать один и тот же набор изображений и текстов, просто меняя местами произведения и перемешивая сопроводительные тексты. После такой пересборки у вас остается та же галерея, та же выставка, но совершенно иной нарратив и зрительский опыт. Илья Долгов тоже методично на протяжении всей своей жизни разрабатывает концепцию произведения искусства как интерфейса. Так, мой первый тезис в том, что для многих художников не имеет значения, что изображено на картине; важно все, что находится вокруг этого изображения.


Второй тезис: в условиях перепроизводства образов важно проследить, что с этим образом происходит, когда он множится, в какие ситуации попадает. Это традиция, идущая от знаменитого труда Вальтера Беньямина «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» через Джона Берджера до Хито Штейерль. Позиция Ивана в том, что художественное событие возникает непосредственно на выставке. Но пионеры воронежского искусства, например, группа «Пограничные исследования», куда входили Арсений Жиляев (участник организации «Российское социалистическое движение» — РСД, которая признана иноагентом Минюстом РФ), Илья Долгов, Александр Синозерский, Маша Чехонадских, работали в традиции «Коллективных действий» и архива, который собирал Андрей Монастырский. При этом самих акций КД «Пограничные исследования» никогда не видели — только их документацию. В воронежской библиотеке был компьютер, подключенный к интернету, и сайт Сергея Летова — единственное место, где можно было узнать что-то о современном искусстве. Но между документацией и акциями КД — гигантская пропасть. Тем временем, следующее поколение воронежских художников воспитывалось уже на акциях «Пограничных исследований» и под их влиянием.
Это может быть не совсем очевидно, особенно из Москвы, но на самом деле 99% искусства мы видим не на выставках, а в каталогах или соцсетях. Я вот выставку Ивана посмотрел в рамках обсуждения в Zoom. То есть образуется некая историческая задержка, отставание во времени: иногда фотографии выставки появляются раньше ее открытия. Так, огромное количество людей, гораздо большее, чем может непосредственно посетить проект, смотрят на него еще до вернисажа и воспринимают, по сути, совершенно другое событие. В назидание скажу, что к архивации, о которой художники часто забывают, нужно относиться серьезно и документировать и выставку, и все окружающие ее нюансы — так, чтобы зазор между проектом и его репродукцией был незначительным. Или, наоборот, рассматривать архив как медиум и вместо попытки подражания событию делать отдельное произведение искусства на основе документации.
Я, естественно, все вопросы задал нейросети, так что в заключение процитирую ее: «Абстракция не просто говорит, она задает вопросы. В мире, где слова часто теряют смысл, ее молчание становится самым громким высказыванием».
Иван Новиков: Николай, правильно ли я понимаю, что в той ситуации, которую ты описываешь, событие искусства может и не случаться? И на самом деле событием является некоторая документация — вымышленная или правдивая. Грубо говоря, архивная фотография. Нет ли в таком случае проблемы? Может быть, и правда тогда не стоит вообще создавать искусство?
Николай Алексеев: Я действительно не вижу необходимости в искусстве как в специальной практике. Объясню. Вы все заметили, что можно почувствовать время в наслоениях краски, смотря на работы Ивана. Этот абсолютно абстрактный опыт — почувствовать время — мы можем ощутить телом, находясь в этой абстрактной логистической сети и размышляя о ней. Да, Иван замечательно выразил его, но мы способны сделать это точно так же. С одной стороны, когда видим, как восходит и заходит солнце, а с другой, когда ложимся спать и слышим свое сердцебиение. Между этими двумя измерениями — глобальным и личным — находимся мы, способные анализировать процессы и через это представлять себе время.
Если мы говорим о политическом аспекте абстрактного искусства, то политика — это всегда отношение. Например, к гражданской войне в Испании. Мы можем каким-то образом относиться к ней через абстракцию, как Мазервелл в «Элегии Испанской республике», или увидеть граффити с Герникой, гуляя по Испании, или пойти на военное кладбище в Воронеже и найти могилы советских добровольцев в Испании.
Так, задача художника или исследователя состоит в том, чтобы видеть реальность и каким-то образом проявлять к ней свое отношение — как раз между солнцем и собственным сердцебиением. В этом смысле искусство уже достигло того момента, когда для этого не нужен художник. Да, художник получил образование, исследователь прочитал много книжек, оба походили по выставкам и так далее, но не у всех есть возможность это сделать. И мне кажется, искусство как раз закончится, когда Иван дождется некого будущего и общества, где абсолютно все смогут с одинаковой ответственностью видеть реальность, которая их окружает, и проявлять свою субъектность по отношению к ней, как это сегодня делают художники, искусствоведы и исследователи.


Александра Урбановская: Говоря о посредничестве цифрового по отношению к материальному — есть ли у живописи особый язык говорения, или материальное можно перевести в документацию без потери языков?
Иван Новиков: Мне кажется, важно помнить, что исторически абстракция появляется не как художественная репрезентация, а как артефакт трансцендентного опыта — в этом ее принципиальное отличие. А в случае цифрового взаимодействия самое интересное в том, что мы не воспринимаем фотографию произведения как самостоятельную работу. Но ведь любой фотограф — тоже художник, его фотография — его произведение, даже если он фотографирует чужой проект. Мы же просто лишаем его субъектности и говорим, что это не его фотография, а изображение работы, например, Ивана Новикова. Но это не правда. И в этом смысле физически воплощенное искусство не может равняться архиву или своей документации — это будет уже произведением другого человека.
Анастасия Хаустова: Николай озвучил мнение о том, что архив имеет принципиальное значение. Тогда возникает насущный вопрос: архивироваться или не архивироваться? На Spectate выходил текст Виктора Белозерова «Отечество цифрового пламени: как горят сайты выставочных проектов», в котором он как раз пишет о том, что после выставок часто ничего не остается. Я люблю говорить, что история искусства — история исключений, поскольку нам достались лишь фрагменты от всего, что на самом деле происходило. При этом цифровой архив может оказаться даже более уязвимым: не оплатил сайт — и уже не имеешь доступа. Сейчас в «ГЭС-2» проходит выставка «Не слитно, не раздельно» о Хорезмской экспедиции, тоже затрагивающая тему архивов. Она навела меня на мысль, что это в некотором смысле европейская особенность — все сохранять. Но вот как такую сумму на своем горбу носить? Благодаря архиву, анализируя и изучая его, мы произвели огромное количество знаний. На мой взгляд, это противоположно восточному подходу, который делает упор прежде всего на то, что существует здесь и сейчас. В текущий момент, когда мы сталкиваемся с перепроизводством образов, актуальный подход к архивации — большой вопрос.
Александра Урбановская: Лера, можете прокомментировать с точки зрения производства знания: нужно ли нам стремиться все сохранять, и как само искусство производит сегодня актуальное знание?
Лера Конончук: У Бориса Гройса есть хороший текст на эту тему — «В потоке». Он выдвигает в определенном смысле парадоксальный тезис о том, что документация возникает тогда, когда нам нужно задокументировать недокументируемость — наше вхождение в поток жизни и растворение в нем. То есть документация свидетельствует о собственной невозможности — ну, классический Гройс.
Мы ставим вопрос «Может ли абстракция говорить?», но мне все время хочется спросить, а может ли уже хоть что-нибудь помолчать… Есть ощущение, что сегодня говорит все, вокруг нас потоки бесконечной речи. Николай справедливо затронул тему нейросетей. Я уверена, загрузи мы в них работы Ивана — они тоже выдадут средней степени банальности текст, затронув те или иные политические аспекты.
Производится ли знание в искусстве, в частности через абстракцию? Это почти риторический вопрос: конечно, оно производится. Но все зависит от того, как мы понимаем это знание и в какой, по Фуко, диспозитив его помещаем.


Сама формулировка «производство знания» — очень специфический термин, который возникает в американской экономической теории в 1970-х годах, когда развивается сервисная экономика и когда университет начинает работать по законам рынка, то есть знание становится товаром. Примерно в те же годы концептуалисты работают с искусством как со «знанием об искусстве». Вы помните тезис Джозефа Кошута об «искусстве после философии»[2]: теперь важно перепридумать саму сущность искусства, его концептуальные основания. Позже, уже в 1990-е годы об этом будут подробно размышлять постопераисты[3] — Антонио Негри, Паоло Вирно, Маурицио Лаззарато — и, в частности, говорить о том, что художник 1970-х годов как когнитивный рабочий в новой информационной экономике стал провозвестником новых позднекапиталистических форм отношений. И если вы наберете в поисковике «production of knowledge (производство знания) + искусство», то большинство текстов, которые увидите, будут касаться критики художника как производителя нематериального труда, винтика в машине информационной экономики.
Нам никуда от этого уже не уйти, потому что фундамент для современного искусства заложил в том числе концептуализм. Мы то возвращаемся к нему, то уходим от него — образуются такие «волны». После «поколения картинок» в 1980-е годы всем поднадоело «трешовое и вульгарное», и, чтобы немного снизить пафос, в 1990-е мы заново активно обратились к концептуалистским практикам, теперь с упором на различные региональные их варианты. В 2000-е интерес к концептуализму сократился, в 2010-е вырос, и вот ближе к 2020-м годам мы снова видим некоторое отторжение — хочется вернуться к материальности, к молчаливым практикам — не угнетенным, а опирающимся на чувственные качества искусства.
С 1990-х в мире, а в России в 2010-е годы стали смотреть на знание через очень разные рамки: через когнитивистику, через тело (воплощенное познание), говорить о расположенном знании (Донна Харауэй) — то есть о самых разных атрибутах знания и о том, что его можно производить не только на уровне рацио. У этого процесса были институциональные и инфраструктурные причины: например, во многих западных вузах появились PhD по искусству. Художники стали претендовать на получение государственного и коммерческого финансирования на свои практики. Тем, кто защищал эти образовательные программы перед финансовыми комиссиями и учредителями, приходилось представлять искусство как вписывающееся в академический императив прибавления знаний: «Вот, мы тоже производим знание, только оно другое — телесное, чувственное, пространственное, звуковое…» Деньги были получены — все в порядке!
Конечно, этот процесс можно рассматривать как конформистский и даже «вредный» для искусства — так он трактуется теми, кто настаивает на том, что вне академии искусство остается свободным от ограничивающих воздействий бюрократии, от маркетизации и попросту формального выхолащивания и стандартизации языка. Общим местом стала и дискуссия о перекосах власти в привязке к академическому производству знания и субъектностей… Впрочем, благодаря университетским дискуссиям у нас есть небезынтересный, расширенный анализ художественной практики с критико-эпистемологических позиций.
Если связывать абстракцию со знанием, то хочется перечислить, какие спайки этих феноменов кажутся сегодня самыми расхожими. Первая — все, что касается потустороннего знания или парапрактик. С этим связана популярность «духовной абстракции» и возвращение в последние десятилетия интереса к таким фигурам, как Хильма аф Клинт, Джорджия О’Киф, Агнес Пелтон. Эта абстракция тоже не говорит, но лишь потому, что апеллирует к какому-то трансцендентальному опыту, тому, что находится за пределами нашего познания и восприятия.


Второй момент — Иван вспомнил американскую художницу эфиопского происхождения Жюли Мерету. Я ее практику трактую немного иначе. Эта художница действительно работает с социальным и политическим, часто использует разные архитектурные проекты и метеосхемы, что мне кажется неким тектоническим взглядом на современный когнитивный опыт. Я это называю «диаграммой» — абстрактная живопись, которая представляет собой диаграмму, можно сказать, воплощающую тип когнитивного восприятия современного человека, такая чувственно насыщенная спекулятивная схема сознания.
Третий важный сегодня способ сочетания знаний и абстракции — традиция и обращение к традиционным техникам. Это больше касается искусства стран Залива, Северной Африки, Южной и Юго-Восточной Азии, Китая, Кореи. Современные художники обращаются к каллиграфии, образам ландшафта и архитектуры, старой технике, тем самым обеспечивая преемственность традиции и традиционного знания в своих работах.
Вот такие три группы мы сегодня часто встречаем на выставках. Работа Ивана не относится, конечно, ни к одной из них: это не духовная абстракция, не диаграмма, она не апеллирует к какой бы то ни было локальной культурной традиции.
Я начала с вопроса о том, может ли что-нибудь помолчать. В сегодняшнем перенасыщенном информацией мире возможность «дзена» очень важна: просто всмотреться в работу, которая смотрит на тебя таким «пустым» взглядом, позволяет тебе этот неперенасыщенный дискурсом контакт. Иван обращался к Годфри, говоря про демонстрацию невидимого, а мне в этом смысле нравится тезис Фуко: искусство не просто демонстрирует невидимое, оно демонстрирует невидимость того, что видимое является невидимым — то есть некоторые структурные условия собственной невозможности. И мне кажется, на выставке Ивана эта невозможность тоже есть. Мы одновременно находимся во множестве смысловых слоев, но понимаем, что контекстов всегда недостаточно, и знаний всегда недостаточно, и искусства всегда недостаточно… И с этим мы и останемся.
Примечания
- ^ Зомбиформализм — термин, введенный в 2014 году Уолтером Робинсоном и Джерри Зальцем, обозначающий бум однообразной абстракции и сопутствующий ей «флиппинг» — массовую покупку дилерами работ по низкой цене у молодых художников с целью их быстрой перепродажи на вторичном рынке.
- ^ В эссе «Искусство после философии» (1969) Джозеф Кошут утверждает, что в XX веке искусство перешло от визуального и формального выражения к концептуальному и стало выполнять функцию философии — исследование значения. Теперь главное — идея, но не объект, поэтому искусство становится формой мышления, а не эстетического восприятия. Кошут полемизирует с формализмом (например, с позицией Клемента Гринберга), утверждая, что анализ формы больше не актуален. Произведение концептуального искусства становится своего рода аналитическим высказыванием и не нуждается в интерпретации через чувственное восприятие. Так, современный художник — это не мастер форм, а мыслитель, исследующий, что есть искусство, как оно функционирует и какое имеет значение.
- ^ Постопераизм — общее название для неомарксистских теорий, возникших в рамках операизма (радикального движения, возникшего и развивавшегося в Италии в конце 1960-х — 1970-х годах), но выходящих за его рамки. Постопераисты сосредоточены на анализе современного капитализма, труда, субъектности и сопротивления в условиях постиндустриального общества.