Мой друг М.Г.

Знаете ли вы, что последний Генеральный секретарь ЦК КПСС и первый и единственный президент СССР, человек, разрушивший Берлинскую стену и остановивший ядерную гонку, лауреат Нобелевской премии мира Михаил Сергеевич Горбачев в юности был еще и талантливым художником, членом художественной группы «Яуза»? Нет? Тогда читайте удивительные мемуары его друга, художника Виктора Пивоварова, у которого в Мультимедиа Арт Музее открылась выставка «Московский альбом».

М.Г. Русская идея. 1985. Бумага, пастель

О его жизни, детстве, родных и знакомых, привязанностях и вкусах общество не знает почти ничего. Правда, в последние годы на Западе появились публикации, несколько приоткрывающие личность Горбачева. Стали, например, известны некоторые подробности его учебы в университете или занятий в театральной студии в Ставрополе, где он участвовал в постановке лермонтовского «Маскарада», в котором исполнял роль князя Звездича. Однако до сих пор остаются совершенно неизвестными не только его многолетние и упорные занятия живописью, но и членство его, хотя и кратковременное, в художественной группе ЯУЗА. Как одному из членов этой группы, мне посчастливилось не только быть знакомым с Михаилом Горбачевым, не только быть свидетелем его художественных занятий, но, в силу ряда обстоятельств, стать владельцем коллекции его картин и рисунков.

Я познакомился с Мишей Горбачевым осенью 1951 года в одной из аудиторий московского университета. Мне было тогда 14 лет, а Миша был на шесть лет старше меня. В тот год я с невероятным трудом поступил в московское художественно-промышленное училище имени М.И. Калинина. Я мечтал стать художником и образованным человеком. Учиться мне очень нравилось. Я с упоением рисовал, но скромное училище не могло удовлетворить мою жажду знаний. Каким-то образом я прослышал, что в университете на филологическом факультете читает лекции выдающийся знаток древнегреческой литературы, старенький, еще дореволюционный профессор Сергей Иванович Радциг. Более того, на его лекции можно ходить и без университетского студенческого пропуска. Так я стал слушателем лекций профессора, который тихеньким старческим голосом нараспев читал стихи Гомера и Софокла в оригинале.

На одной из первых лекций, во время перерыва, я и познакомился с Мишей Горбачевым, упрямым провинциальным юношей, так же, как я, жаждущим знаний и культуры и, так же, как я, после занятий посещавшим лекции профессора Радцига. Однажды вечером я пригласил его к себе домой разделить наш скромный ужин. Мы шли от Моховой к нам в Замоскворечье пешком, и по дороге Миша рассказал мне о своей семье, о родителях, о жизни в деревне, о своем увлечении ботаникой и зоологией. Мама пожарила нам картошку с кусочками краковской колбасы. Время было трудное, и такой ужин казался нам настоящим пиршеством. После чая я вытащил из-под кровати первые свои работы — школьные натюрморты, портреты мамы и свои автопортреты. Миша, в характере которого сочетались сдержанность и экзальтированность, пришел в восторг. Особенно ему понравилось, как я написал акварелью кисть винограда.

Миша Горбачев с Ритой Барановской на студенческом вечере. 1955

— Ты знаешь, Витек, — сказал он, — а ведь у моего деда тоже были способности к рисованию. У нас дома есть картонка, на которой он нарисовал казака на коне с обнаженной саблей. Да и я в Ставрополе ходил в изокружок.

Миша выразил страстное желание попробовать свои силы в живописи, а я столь же страстно поддержал его решение, потому что считал и считаю до сих пор, что нет в мире лучшего занятия, чем рисование. Я посоветовал Мише, где и какие купить краски, кисти и бумагу. Однако, поскольку я и сам был начинающий художник, а, кроме того, значительно моложе его, наставником его я, конечно, быть не мог. К нам в училище на уроки рисунка его, скорей всего, не пустили бы, да он и не мог бы их посещать из-за лекций в университете. Тогда мне пришло в голову, чтобы мы вместе ходили в изостудию Дома пионеров, расположенного в пяти минутах от нас на улице Бахрушина. Я знал учителя рисования в этой студии Юрия Георгиевича Гущина. Это был старенький, тихий и болезненный человек, когда-то учившийся в легендарном ВХУТЕМАСе у Роберта Фалька. Только в таких дырах, вроде этого Дома пионеров, еще доживали свой век последние «формалисты». Так в то время называли тех, кто каким-то образом, пусть отдаленно, имел отношение к русскому авангарду.

Занятия в Доме пионеров, на которые я, несмотря на учебу в художественном училище, продолжал ходить, проводились три раза в неделю, один в будни, а два в субботу и воскресенье. В будни времени не оставалось совсем, а вот в субботу и воскресенье мы с Мишей стали ходить. Тихий Гущин садился к нашим мольбертам и говорил: — Цветом надо лепить форму, цветом. А у вас тут в тени, посмотрите, грязь, а не цвет, — и осторожненько клал мазок, чтобы показать, что такое цвет.

Однажды, когда мы с Мишей и третьим нашим товарищем, восторженным и пылким Володей Васильевым, остались в студии одни, Гущин пригласил нас к себе домой. Жил Гущин в узкой длинной комнате, тесно заставленной мебелью, в многосемейной коммуналке в районе Новокузнецкой улицы. Молчаливая и невзрачная его жена выскользнула на кухню поставить чайник, а учитель стал снимать со шкафа и показывать нам свои картины. Боже, какое это было чудо! Скромные городские пейзажи в лучах заходящего солнца, простые натюрморты, интерьеры комнат с уютным теплым светом настольных ламп, портреты жены и друзей в спокойных позах, с погруженными в себя лицами. Каждый мазок, каждый оттенок положен с неторопливой любовью. Общая гамма либо коричневато-золотистая, либо серебристо-серая. Никаких внешних эффектов, ни тени желания понравиться или захватить зрителя, только тихая беседа души с миром. На всех нас картины Гущина произвели огромное впечатление и, кажется, самое сильное на Мишу, — Какой замечательный художник, гений, — повторял он всю дорогу. С Володей Васильевым у них вышел спор, поскольку Володя считал, что у Гущина всё-таки не достаточно сильное чувство формы. Он признавал его колорит, но темпераменту Володи, видимо, не хватало у Гущина остроты и выразительности.

Миша с ним не соглашался.

Без подписи. Ворона у окна. 1965. Картон, масло

Надо сказать, что уже тогда Миша отличался невероятным упорством и трудолюбием. Рисунок и живопись не давались ему легко, кроме того, он был чудовищно перегружен на своем юридическом факультете. В Радциге он скоро разочаровался и перестал ходить на его лекции. Его интересовали совсем другие проблемы, он грыз марксизм, политэкономию, занимался комсомольской работой, что я крайне осуждал, но рисование не бросал, в гущинской студии не пропустил ни одной субботы и воскресенья, а в праздничные дни мы с ним и Володей Васильевым отправлялись на этюды, либо в Донской монастырь, тогда пустынный и заброшенный, либо на электричке в Подмосковье. Однажды осенью были в Загорске и писали с холма вид лавры под серыми осенними облаками.

Очень скоро Миша стал делать успехи, и Гущин, вообще крайне сдержанный на похвалы, несколько раз ставил его этюды в пример. Я же, с самых первых его художественных опытов, стал его горячим поклонником. Особенно мне нравились его рисунки и акварели. Миша боготворил Левитана и написал в его духе несколько акварельных этюдов осенних деревьев с опавшими листьями на земле. Не знаю, сохранились ли эти акварели, но и сейчас они стоят перед моим мысленным взором. Помню еще изумительный рисунок на синеватой бумаге, сделанный простым карандашом и кое-где тронутый белилами, изображающий девушку с книгой в уголке дивана. Я стал выпрашивать у Миши некоторые рисунки, и надо сказать, что он был необычайно щедр и с удовольствием дарил свои работы.

Наше самое тесное общение и общие занятия живописью продолжились около четырех лет. Знакомство Миши с Раей Титоренко, их любовь и последовавший в 1954 году брак изменили наши отношения. Рая не очень одобряла Мишино увлечение живописью, ей больше нравился театр, светские компании, хорошо одетые и воспитанные молодые люди, и она с некоторой брезгливостью относилась к немытым и нечесаным «мазилам». Видимо, этим объясняется то, что Миша не пригласил меня на свадьбу. Но я сам в это время был по уши влюблен и не обратил на это никакого внимания, тем более, что Миша не прекратил ни наших с ним встреч, ни занятий живописью. Не знаю, как и когда он успевал все делать, но время от времени он забегал ко мне, либо домой, либо в училище, приносил новые этюды, обменивался впечатлениями о выставках, на которые он ходил теперь с Раисой, а иногда приносил завернутый в пергамент кусок домашнего сала, полученный из деревни от родителей, а осенью и фрукты: огромные, невиданные нами яблоки и сладчайший виноград.

Без подписи. Русское. 1965. Картон, масло

Из его работ этого периода мне особенно запомнился эскиз к картине «Похороны Сталина», впоследствии уничтоженный самим Мишей. Смерть Сталина вообще была для него огромным потрясением, но, кроме этого, он, как видный комсомольский работник, оказался в оцеплении на Трубной площади и стал свидетелем кровавой трагедии, когда в давке были затоптаны десятки, если не сотни людей. Он сам чудом остался жив, какой-то солдат из грузовика оцепления втащил его, почти потерявшего сознание, в кузов. Очень жалко, что Миша уничтожил свой эскиз. Может быть, он и не был самой большой его удачей, были в нем композиционные недостатки, но плывущий над толпой гроб с телом Сталина производил сильное впечатление.

Летом 1955 года Миша забежал попрощаться перед своим отъездом в Ставрополь. Зная отношение Раисы ко мне и ко всей нашей художественной компании, он деликатно приходил всегда без нее. Встреча наша была грустная. В марте того года в Одессе скончался от белокровия, 24 лет от роду, любимый наш друг Володя Васильев. Я сбегал в магазин, купил бутылку водки, и мы выпили с Мишей в его память.

Мы не виделись с Мишей два года. Кроме обычных новогодних поздравлений, никаких писем от него не приходило, и я ничего не знал о его жизни в Ставрополе. Для меня самого это было трудное время потери ориентиров, мучительных сомнений в себе, разочарования в том искусстве, которое было вокруг — на выставках и в музеях. В дни фестиваля молодежи и студентов, когда впервые приоткрылся железный занавес и улицы Москвы заполнили тысячи живых иностранцев, в эти самые дни Миша появился в Москве. Перемена, которая произошла с ним за эти два года, была так чудовищна, что я долго не мог прийти в себя. Передо мной стоял чужой человек, партийный начальник, неожиданно рано полысевший, молчаливый и осторожный. На мои расспросы отвечал уклончиво и неопределенно. Приехал он один, без Раисы, так как она не то ждала в это время ребенка, не то только что родила, сейчас уже не помню. На мои вопросы о его работе он отмахнулся: «Не будем об этом, Витек, ты все равно этого не поймешь. Расскажи лучше, что нового в искусстве». Я рассказал о выставке Пикассо, которая прошла весной, и о том, что сейчас, во время фестиваля, в парке культуры открыта международная выставка молодых художников и на ней представлено и абстрактное искусство. При слове абстрактное Миша как-то странно ухмыльнулся, но ничего не сказал. Мы выпили чаю с изумительным пирогом с изюмом и орехами, который он привез из дома, и на троллейбусе Б от Зацепского рынка доехали до парка культуры.

М.Г. Улыбка и озлобление. 1984. Бумага, пастель

Выставка нас потрясла. Мы никогда ничего подобного не видели. Мы не могли понять, хорошо это или плохо, мы даже не могли бы сказать, понравилось нам это или нет. Скорее, нет. Но мы увидели что-то невероятное! Например, цвет, освобожденный от формы. Просто чистый цвет! Мы увидели экспрессивные картины, в которых человеческое лицо или фигура могли быть вытянуты, раздуты, сплющены, сфрагментированы как угодно. Мы увидели в одном из залов какого-то американского парня, который, разложив холст на полу, разливал краску прямо из банки. Естественно, мы не могли знать, что этот малый всего лишь подражал Джексону Поллоку, о котором мы никогда не слышали. На других картинах мы увидели свободный полет фантазии — таинственных животных с печальными девичьими лицами, замысловатые эротические сплетения растений с человеческими телами, летящие в небе огромные глаза, какие-то фантастические видения неземной лучезарной архитектуры.

Мы вышли с выставки, нашли пустую скамью в аллее и долго сидели молча. Оба мы были страшно подавлены. Всё, чему нас учили, все, что мы до сих пор видели в музеях, рассыпалось в один момент в прах.

Миша стиснул руками голову: «Витек, Витек! Что делать? Боже мой, сколько времени упущено. Если бы видеть все это в самом начале, скольких ошибок, скольких напрасных усилий можно было бы избежать. Но ничего, ничего! Мы еще покажем, на что мы способны. Не унывай, Витек, ведь мы живы, молоды, есть силы, воля, энергия. Ах, как жалко, что Володя не дожил до этого дня. Как бы он радовался...» Я видел перед собой прежнего Мишу Горбачева, которого я знал и любил. Вся его провинциально-партийная надутость исчезла. Это снова был живой человек с сияющими глазами, с верой в себя, с верой в великое назначение искусства.

М.Г. Девушка и заходящее солнце. 1985. Бумага, пастель

Он взглянул на часы и уже совсем другим, погасшим голосом сказал: «Всё, Витек, мне пора в ЦК...»

Я стал его горячо уговаривать послать ко всем чертям эту его партийную работу.

— Послушай, Миша, — кричал я, — ведь ты гениальный человек, как ты можешь заниматься такой чепухой, вместо того, чтобы рисовать картины!

Но он резко остановил меня и направился к автобусной остановке.

— Пока, Витек. Я еще к тебе зайду.

Но в этот свой приезд он уже у меня больше не появился.

Появился он у меня лишь поздно осенью. Ввалился шумный, веселый. За ним шел его шофер с целым чемоданом всяких южных лакомств в одной руке и связкой картин в другой. Миша отпустил шофера, а я бросился развязывать картины.

То, что я увидел, ошеломило меня. Это был совсем другой художник, свежий, острый, свободный, с неожиданными мистическими прорывами, то интимный и беспомощно трогательный, то сильный, волевой и решительный. Свободное обращение с цветом, оригинальные композиции, необычная, интересная манера! Но через все это поразительное новаторство тепло светилась гущинская живописная школа. Нет, не предал он нашего учителя. Потрясенный и растроганный, я обнял Мишу. Он счастливо улыбался.

—  Всё, Витек, прорвало! Я знаю теперь, что нужно делать. Меня теперь не остановишь! Только бы побольше времени. Если бы ты знал, как я изматываюсь. Ведь почти все это я писал по ночам. Рая с Иркой спят в соседней комнате, а я заварю крепкого чаю и работаю часов до трех, четырех. А в семь утра мне уже нужно быть на ногах. Но ничего, ничего! Силы пока еще есть. Вот что, Витек, я все это оставлю у тебя, если ты не возражаешь. Все равно у меня там, в Ставрополе, это нельзя никому показывать. Упрятали бы меня в сумасшедший дом, если бы увидели, чем я занимаюсь...

За 20 с лишним лет жизни в Ставрополе Миша, конечно, постоянно появлялся в Москве по делам. Посещал он меня все реже, но я чувствовал, что посещения эти для него очень дороги. В 1966 году я пробил себе мастерскую в подвале на улице Богдана Хмельницкого в доме 13, совсем рядом со Старой площадью, где помещался ЦК партии. Миша, если у него выдавалась свободная минута, забегал ко мне. Привозил свои картины, отдыхал душой в моей мастерской от своих бесконечных заседаний, но я видел, что он все глубже и глубже уходит в партийные дела. По старой привычке интересовался новинками в искусстве, но слушал уже отстраненно, вполуха. Мой поворот в 70-е годы к концептуальному искусству он не одобрял. Он считал, что моя сильная сторона — это живопись, и что я совершенно напрасно отказался от нее, и в результате потерял свое неповторимое лицо. Я познакомил его с работами Кабакова, Монастырского и других художников круга московского концептуализма, но ко всему этому он отнесся настороженно.

— Знаешь, для меня образцом художника остаются Гущин и Володя Васильев. Этот ваш концептуализм может быть и интересен, но нет в нем души, нет тепла, нет неповторимой художественной личности со всеми её взлетами и безднами, со своими особыми шероховатостями и неправильностями, со своим душевным уютом.

Весной 1971 года, во время одного из своих посещений, Миша застал у меня Борю Лужниковского. Боря, человек необычайно мягкий и приветливый, сразу понравился Мише. Они с полуслова нашли общий язык и, пока я на своей кухоньке готовил чай, необычайно оживленно и горячо обсуждали какие-то актуальные политические события. Уже за чаем Боря завел разговор о вынашиваемой им идее создания художественной группы «Яуза». По Бориной мысли, «Яуза» должна была стать новым типом художественной группы, в которой каждый художник, сохраняя и развивая свою индивидуальность и самостоятельность, дополнял бы другого. Боря мечтал создать идеальное художественное тело, живой организм, наподобие оркестра, или голосов в опере, или, еще точнее, наподобие человеческого тела, где каждый орган имеет свою функцию, а в целом все органы скоординированы и способны производить самые разнообразные жесты и действия.

Миша слушал очень внимательно, и видно было, что идея ему нравится. Особенно ему понравилось, что мы хотим включить в «Яузу» Володю Васильева. Конечно, я сразу раскусил, почему Боря завел об этом речь. Ему давно нравились мишины работы, которые я ему, конечно, показывал, и он, несмотря на мой скептицизм, хотел попробовать уговорить Мишу стать членом «Яузы».

Действительно, как я и предполагал, Миша сразу стал решительно отмахиваться: об этом не может быть и речи, у него нет времени, он вообще не художник, занимается он живописью только «для души» и вовсе не собирается это свое сугубо интимное занятие делать достоянием публики, даже такой узкой, каковой является круг наших знакомых.

Со свойственной молодости наивностью и упрямством мы продолжали наседать на Мишу, разбивая один за другим его аргументы. Миша, однако, был непоколебим. И тут Борю осенило! Он сказал, что свое согласие на участие в выставках «Яузы» дал наш любимый учитель Юрий Георгиевич Гущин.

Миша на мгновение замолчал, задумался, а потом махнул рукой:

— Ладно, черт с вами. Можете повесить на свою дурацкую выставку те вещи, которые у Вити в мастерской, но с одним условием — никто, вы слышите, ни одна живая душа не должна знать настоящего имени автора. Работы будут подписаны инициалами МГ, и все. Клянитесь всем, что для вас свято, что это останется между нами.

Так Миша Горбачев стал членом «Яузы».

М.Г. Знамя Перестройки. 1986. Бумага, акварель

В мае 1972 года в мастерской Бори Лужниковского в Телеграфном переулке состоялся первый показ группы «Яуза», на котором были три картины и несколько рисунков, подписанных инициалами МГ. В тот вечер в борину мастерскую набилось довольно много людей. Пришли Юрий Александрович Нолев-Соболев, композитор Алик Рабинович, поэты Сапгир, Холин, Иодковский и Генрих Худяков, Илья Кабаков, Шифферс, Эдик Штейнберг, Вика какие-то иностранцы, какие-то девушки, какие-то молодые художники. Было тесно, шумно и оживленно. Работы были развешаны вплотную друг к другу, что-нибудь видеть и понять в этой толчее картин и людей было почти невозможно. Тем не менее, Миша не остался незамеченным. Наиболее «длинные носы» — Кабаков и Юра Соболев — подолгу задержались у Мишиных картин, расспрашивали, кто это такой, и очень хвалили.

Однако это было первое и последнее участие Миши в выставках «Яузы». Участвовать в следующей выставке, которая должна была состояться на квартире Нутовича через год после первой, Миша уже категорически отказался. Выставка эта, правда, не состоялась, так как Нутовичу пригрозили выселением из квартиры.

Мне кажется, что последние свои картины Миша сделал году в 78-79, как раз перед своим возвращением в Москву, уже в очень высокой функции. После этого он к живописи больше не возвращался.

Последняя наша встреча состоялась в январе 1982 года, накануне моего переезда в Чехословакию. Он зашел познакомиться с моей женой и поздравить нас со свадьбой. Сказал, что сожалеет о моем отъезде.

— Наступают новые времена, Витя, и нам нужны будут люди, которым можно верить. Жаль, жаль... А картины мои, — он на минуту задумался. — Знаешь что, возьми их с собой...

Мы обнялись. Больше я его уже не видел. Много лет спустя культурный атташе советского посольства в Чехословакии сообщил мне, что во время своего официального визита в Прагу в 1988 году Михаил Сергеевич интересовался моей судьбой, спрашивал, как я устроился на новом месте. При переезде в Чехословакию я должен был получить разрешение экспертной комиссии из Третьяковской галереи на вывоз картин. Перед приходом комиссии я на всех мишиных картинах аккуратно заклеил и замазал мишину подпись а на обороте поставил свое имя. Комиссия ничего не заметила, и таким образом я без проблем смог вывезти коллекцию мишиных картин вместе со своими собственными.

В тот серенький январский день 1982 года, когда я вышел проводить его во двор к его черной машине, я смотрел на его спину в широком драповом пальто и думал: «Эх, ведь гениальный художник погиб...»

Прага, 2002

Впервые опубликовано в журнале «Колокол» (№1, 2002).
Фотографии предоставлены Виктором Пивоваровым.

 

Публикации

События

Персоны

Комментарии

Читайте также


Rambler's Top100